«Сон смешного человека» Омского театра кукол «Арлекин»
Герой Дмитрия Войдака с самого начала предстает обескоженным. Он возникает из зияющей чернотой пустоты сценического пространства и прочности его хватает лишь на одну реплику — он сразу же закрывается руками, прячется от смеха над ним… или не над ним; смеха, звучащего из той же черноты, смеха вообще. Ведь если мы слышим смех, нам сразу кажется, что это мы нелепы и комичны. Проекция в углу фиксирует состояние персонажа, артист двигается, жестикулирует, но в действительности он остается в той же позе — безуспешно защищающийся руками. Ему все не дает покоя: пустая болтовня коллег, смех над ним, даже собственное его безразличие становится поводом бесконечной рефлексии. Весь мир для него — кромешный триггер.
И весь этот мир помещается в вертепный ящик, появляющийся в виде домашнего шкафа, с вырезанными отверстиями-окнами. Стоит ящику открыться, как пространство преображается и стол, находящийся внутри вертепа, оказывается на планшете в оригинальном масштабе.
Ситуация с бедной девочкой, на зов которой герой не откликнулся, становится невротическим зудом, гиперфиксацией для него. Он прокручивает эту ситуацию в голове раз за разом, разыгрывает в разных системах кукол, меняя вертепные на перчаточные, использует разные интонации. Но в любой системе, как ни крути, произошедшее его не отпускает.
Спектакль Никиты Петрищева большую часть времени очень деликатен, прицелен в отношении эмоции, которую он стремится вызвать. Здесь находится место юмору, но юмору, скорее, нервной усмешки. В том как девочка раз за разом подбегает к герою, или как танцуют куклы в вертепном ящике — все это забавно, но настолько же, насколько пронзительно, и к тому же, жутко.
Особенно «хорроровым» оказывается момент, когда большая кукла девочки выезжает на колесиках, преследуя героя даже после его перемещения на идеальную копию Земли. Это превращение сна в кошмар, но до слома самого героя это все еще воспринимается как жутко, так и отчасти забавно. Забавно от жути.
Дмитрий Войдак неврастеничен в этой роли, но неврастеничен до болезненной аккуратности. Диапазон его раскручивается клубком до момента, пока нити не опутают всю территорию сцены. В каждой ее части остаются следы разыгранных событий, брошенные куклы, дублирующие друг друга, разбросаны тут и там, и артист лавирует между ними, иногда обходя, иногда как бы спотыкаясь, как обходит или спотыкается разгоряченное сознание о навязчивые идеи.
Являясь автором инсценировки, Дмитрий вручает себе сложносочиненные, многоуровневые конструкции текста, которые осваивает виртуозно, нанизывая каждое событие, развивая каждый жест, пластический и интонационный. Однако порой, несмотря на длительное пребывание в одной мизансцене, атмосфера постоянно заполняется текстом, оставляя место лишь для редких пронзительных пустот, вроде объятия груды кукол.
Но все таки строки той истины, что постулирует текст, не пробалтываются, ясный гуманистический посыл не педалируется, но выкристаллизовывается так же просто, как выглядят вертепные куклы, напоминающие людей на фресках Джотто.
Мне правда кажется, что есть здесь и определенная хитрость. Спектакль вообще с хитрецой, тихий в своем юморе, подающий наивное серьезно, а серьезное — наивно, он дает пространство для интерпретации не финала, но кульминации. Оголенный нерв артиста, его переход от неврастеника к блаженному, а после к паническому приступу скрывает от нас намеченный пунктир — то что мы могли бы ожидать. Куклы людей с другой Земли — необработанные, в силу своей непорочности по сравнению с куклами девочки и главного героя, с земли знакомой. В своей чистоте они за счет формы напоминают кегли. И стоит им появиться из мешка и расставиться в кучку, как на сцене появляется цветастый детский мячик. Казалось бы, раз герой всех этих людей разваратил, испортил — сам собой напрашивается «боулинг», но Войдак, напротив, собирает бедолаг в охапку и бежит с ними, теряя понемногу, но все таки в попытке спасти. И уже в порядке бреда: перед тем, как ломается вертепный ящик и куклы со своего яруса проваливаются вниз, руки артиста этот ярус раскачивают, но не пытаются ли, таким образом, руки героя эту полку удержать в равновесии. Ни Достоевский, ни Петрищев с Войдаком не отвечают на вопрос, как именно развратил герой людей с другой земли. Но в спектакле мы видим человека чувствующего настолько тонко, что он не может не мучится и страдать от всего, кроме рая. Обретая покой лишь в конце и обретая его через смех. Приходя к тому, что не обязательно истязать себя за то, в чем может и нет твоей вины. И если главное — любить других как себя, значит себя нельзя ненавидеть. Занимая ту же мизансцену, что в начале, Дмитрий Войдак более не прячется от чужого смеха, он смеется сам, натужно, механически, но все же забирая себе это право.





